Картина марка ротко оранжевое красное желтое. В чем состоит художественная ценность картины Марка Ротко «Orange, Red, Yellow» (1961)? Марк Ротко: Простое выражение сложной мысли

Марк Ротко: Простое выражение сложной мысли

Марк Ротко: Простое выражение сложной мысли

В старших классах, Ротко работал продавцом газет и на складе компании N & S Weinstein, 1920-е. © Oregon Jewish Museum

Дальше — небогатый, но очень активный Маркус, подрабатывающий разносчиком газет, выиграл грант на учебу в престижном Йельском университете, собираясь стать юристом или инженером. Да вот только университет бросил и сбежал в Нью-Йорк — рисовать.

Марк Ротко, ученик Lincoln High School, 1921.
© Multnomah County Library.

Последовали долгие годы безденежья, творческой свободы и активного поиска собственного стиля. Годы богемного братства с людьми искусства и годы счастья.

В 1940-м году Ротко наконец нашел себя в парящих в пространстве цветовых плоскостях. Именно эти прямоугольные полотна большого размера принесли художнику известность и финансовую свободу. Его поняли, его почувствовали. Однако слава не принесла счастья. Наоборот. Ухудшилось здоровье. Распался брак с супругой…

Марк Ротко с женой и сыном Кристофером приблизительно за год до развода, 1968г.

Холсты этого периода — темные, горькие, мрачные. Художник переехал в собственную студию на East 69th Street, продолжал много пить и курить. А через год, напичканный антидепрессантами, решил, что больше жить незачем, и ушел, оставив за собой более 800 работ, общей стоимостью свыше 20 миллионов долларов, на которые будут претендовать дети, фонды, друзья…

Марк Ротко «Без названия», 1969

«Вряд ли это можно объяснить… — сказал один из героев сериала. — Может быть, в ней [ПП: картине Ротко] и нет никакого смысла. Может быть, мы просто должны почувствовать её. Когда смотришь, ты что-то ощущаешь. Будто смотришь вглубь. Можно и упасть…»

– Сейчас я объясню на примере из моей монографии. Вот смотри. Конец прошлого века. Туннельный соцреализм, как мы сегодня классифицируем. Советский Союз при последнем издыхании. Молодой и модный питерский художник в компании друзей, обкурившись травы, подходит к помойке, вынимает из нее какую-то блестящую железяку – то ли велосипедный руль, то ли коленчатый вал – поднимает ее над головой и заявляет: «Чуваки, на спор: завтра я продам вот эту хероебину фирмé за десять тысяч долларов». Тогда ходили доллары. И продает. Вопрос заключается вот в чем: кто и когда дал санкцию считать эту хероебину объектом искусства, стоящим десять тысяч?
– Художник? – предположил я. – Нет. Вряд ли. Тогда все художниками работали бы. Наверно… тот, кто купил?
– Вот именно! – подняла Маруха палец. – Какой ты молодец – зришь в корень. Тот, кто купил. Потому что без него мы увидим вокруг этого художника только толпу голодных кураторов вроде меня. Одни будут орать, что это не искусство, а просто железка с помойки. Другие – что это искусство именно по той причине, что это просто железка с помойки. Еще будут вопить, что художник извращенец и ему платят другие богатые извращенцы. Непременно скажут, что ЦРУ во время так называемой перестройки инвестировало в нонконформистские антисоветские тренды, чтобы поднять их социальный ранг среди молодежи – а конечной целью был развал СССР, поэтому разным придуркам платили по десять штук за железку с помойки… В общем, скажут много чего, будь уверен. В каждом из этих утверждений, возможно, будет доля правды. Но до акта продажи все это было просто трепом. А после него – стало рефлексией по поводу совершившегося факта культуры. Грязный секрет современного искусства в том, что окончательное право на жизнь ему дает – или не дает – das Kapital. И только он один. Но перед этим художнику должны дать формальную санкцию те, кто выступает посредником между искусством и капиталом. Люди вроде меня. Арт-элита, решающая, считать железку с помойки искусством или нет.
– Но так было всегда, – сказал я. – В смысле с искусством и капиталом. Рембрандт там. Тициан какой-нибудь. Их картины покупали. Поэтому они могли рисовать еще и еще.
– Так, но не совсем, – ответила Мара. – Когда дикарь рисовал бизона на стене пещеры, зверя узнавали охотники и делились с художником мясом. Когда Рембрандт или Тициан показывали свою картину возможным покупателям, вокруг не было кураторов. Каждый монарх или богатый купец сам был искусствоведом. Ценность объекта определялась непосредственным впечатлением, которое он производил на клиента, готового платить. Покупатель видел удивительно похожего на себя человека на портрете. Или женщину в таких же розовых целлюлитных складках, как у его жены. Это было чудо, оно удивляло и не нуждалось в комментариях, и молва расходилась именно об этом чуде. Искусство мгновенно и без усилий репрезентировало не только свой объект, но и себя в качестве медиума. Прямо в живом акте чужого восприятия. Ему не нужна была искусствоведческая путевка в жизнь. Понимаешь?
Я неуверенно кивнул.
– Современное искусство, если говорить широко, начинается там, где кончается естественность и наглядность – и появляется необходимость в нас и нашей санкции. Последние полторы сотни лет искусство главным образом занимается репрезентацией того, что не является непосредственно ощутимым. Поэтому искусство нуждается в репрезентации само. Понял?
– Смутно. Лучше я гляну в сеть, и…
– Не надо, ты там всякого говна наберешься. Слушай меня, я все объясню просто и по делу. Если к художнику, работающему в новой парадигме, приходит покупатель, он видит на холсте не свою рожу, знакомую по зеркалу, или целлюлитные складки, знакомые по жене. Он видит там…
Мара на секунду задумалась.
– Ну, навскидку – большой оранжевый кирпич, под ним красный кирпич, а ниже желтый кирпич. Только называться это будет не «светофор в тумане», как сказала бы какая-нибудь простая душа, а «Orange, red, yellow». И когда покупателю скажут, что этот светофор в тумане стоит восемьдесят миллионов, жизненно необходимо, чтобы несколько серьезных, известных и уважаемых людей, стоящих вокруг картины, кивнули головами, потому что на свои чувства и мысли покупатель в новой культурной ситуации рассчитывать не может. Арт-истеблишмент дает санкцию – и это очень серьезно, поскольку она означает, что продаваемую работу, если надо, примут назад примерно за те же деньги.
– Точно примут? – спросил я.
Мара кивнула.
– С картиной, про которую я говорю, это происходило уже много раз. Ей больше ста лет.
– Как возникает эта санкция?
Мара засмеялась.
– Это вопрос уже не на восемьдесят, а на сто миллионов. Люди тратят жизнь, чтобы эту санкцию получить – и сами до конца не понимают. Санкция возникает в результате броуновского движения вовлеченных в современное искусство умов и воль вокруг инвестиционного капитала, которому, естественно, принадлежит последнее слово. Но если тебе нужен короткий и простой ответ, можно сказать так. Сегодняшнее искусство – это заговор. Этот заговор и является источником санкции.
– Не вполне юридический термин, – ответил я. – Может, лучше сказать «предварительный сговор»?
– Сказать можно как угодно, Порфирий. Но у искусствоведческих терминов должна быть такая же санкция капитала, как у холста с тремя разноцветными кирпичами. Только тогда они начинают что-то значить – и заслуживают, чтобы мы копались в их многочисленных возможных смыслах. Про «заговор искусства» сказал Сартр – и это, кстати, одно из немногих ясных высказываний в его жизни. Сартра дорого купили. Поэтому, когда я повторяю эти слова за ним, я прячусь за выписанной на него санкцией и выгляжу серьезно. А когда Порфирий Петрович говорит про «предварительный сговор», это отдает мусарней, sorry for my French. И повторять такое за ним никто не будет.
– Ты только что повторила, – сказал я.
– Да. В учебных целях. Но в монографию я этого не вставлю, а дедушку Сартра – вполне. Потому что единственный способ заручиться санкцией на мою монографию – это склеить ее из санкций, уже выданных ранее под другие проекты. Вот так заговор искусства поддерживает сам себя. И все остальные заговоры тоже. Искусство давно перестало быть магией. Сегодня это, как ты вполне верно заметил, предварительный сговор.
– Кого и с кем? – спросил я.
– А вот это понятно не всегда. И участникам сговора часто приходится импровизировать. Можно сказать, что из этой неясности и рождается новизна и свежесть.
– Ага, – сказал я и подкрутил ус. – А почему кто-то один, кто разбирается в современном искусстве, но не участвует в заговоре, не выступит с разоблачением?
Мара засмеялась.
– Ты не понял самого главного, Порфирий.
– Чего?
– «Разбираться» в современном искусстве, не участвуя в его заговоре, нельзя – потому что очки заговорщика надо надеть уже для того, чтобы это искусство обнаружить. Без очков глаза увидят хаос, а сердце ощутит тоску и обман. Но если участвовать в заговоре, обман станет игрой. Ведь артист на сцене не лжет, когда говорит, что он Чичиков. Он играет – и стул, на который он опирается, становится тройкой. Во всяком случае, для критика, который в доле… Понимаешь?
– Примерно, – ответил я. – Не скажу, что глубоко, но разговор поддержать смогу.
– Теперь, Порфирий, у тебя должен возникнуть другой вопрос.
– Какой?
– Зачем я тебе все это объясняю?
– Да, – повторил я, – действительно. Зачем?
– Затем, – сказала Мара, – чтобы тебя не удивило то, что ты увидишь, когда мы начнем работать. Ты будешь иметь дело с весьма дорогими объектами. И тебе может показаться странным, что электронная копия или видеоинсталляция, которую может сделать из открытого культурного материала кто угодно, считается уникальным предметом искусства и продается за бешеные деньги. Но это, поверь, та же ситуация, что и с картиной «Orange, red, yellow». Если, глядя на нее, ты видишь перед собой светофор в тумане, ты профан – как бы убедительно твои рассуждения ни звучали для других профанов. Запомни главное: объекты искусства, с которыми ты будешь иметь дело, не нуждаются в твоей санкции. А санкция арт-сообщества у них уже есть.
– В какой именно форме была выдана эта санкция?
– Порфирий, – вздохнула Мара, – какой же ты невнимательный. В той форме, что их купили.


Ротко. Белый центр (желтое, розовое и лиловое на розовом)

Написала владелица моей любимой Кладовки Левконои http://levkonoe.livejournal.com/2798573.html
Levkonoe :
"Все вы тут ничего не понимаете в искусстве!
И я меньше всех:

РИА "Новости":
в мае прошлого года работа Ротко под названием "Белый центр (желтое, розовое и лиловое на розовом)" ушла на торгах Sotheby"s за 72,8 млн долларов.

Что на Сотби все идиоты - я не верю. Наверное, это застиранное полотенечко в самом деле стоит 73 миллиона...

Упдате:
Вовсе не для того тут это поместила, чтобы шумно буйствовать на тему "жулики, дурят народ" и т.д. - я и сама этого не утверждаю, и другим не советую.

Писала тут неоднократно, что для меня помимо таланта живописца и прочих достоинств картины важным вопросом бывает "хочу ли я туда". Поэтому тут не появляется ничего вроде Гойи и многого другого, гениального и так далее. Потому что лично я туда не хочу.
Так вот, в полотенечко Ротко я тоже как-то не хочу (разве что "Флатландию" обчитавшись).

Почитала о нем. Как водится, был беден, сначала писал портреты и пейзажи. Расписывал какие-то экуменические капеллы. Прославился. Стал богат и знаменит. И вдруг начал писать квадраты и полосы. Сначала разными цветами. Потом только черным и белым. Потом перерезал себе вены.

Упдате2
Видимо, в этой картине все же есть какая-то негативная энергия или нечистая сила, если все те, кто мирно перебрасывался комментариями про лужайки, тут озверели или насупились. Хорошего, прямо скажем, обсуждение не принесло ничего. Если кто-то и пытался искренне понять, в чем же дело и чего мы не понимаем - кроме щелчков по носу и тычков в невежество не получили ничего. Никто из сторонников ничего внятного ЗА не сказал.

* Может эту картинку повесили неправильно (вверх ногами, например). Вот мы и не поняли;

*Нельзя вверх ногами. Это же торт. Внизу пастила, а наверху варенье, абрикосовое. Оно мягкое. Размажется.
Кроме того, все объясняет диагноз художника. Сначала он был в маниакальной фазе МДП, и писал торты. На картинке это оранжевое варенье, и совершенно закономерно, что его меньше, чем пастилы. Пастила - это депрессивная фаза. Из глубины пастилы художник перестал различать многоцветность мира, его накрыло, и он повесился.

Однако когда художник писал именно эту картину, он еще не знал, каково там в пастиле, а только предчувствовал. Иначе бы он не нарисовал ее такой розавинькой. И назвал он картину "белый центр" потому, что надеялся, бедняга, что нейтральный белый центр действительно в середине, и сбалансированный МДП не даст ему утонуть в нецветном мире депрессии.

Но чутье художника заставило его все-таки зафиксировать истинное положение дел, а именно: депрессивная фаза превалирует. Кстати, это согласуется с данными врачей о течении типичного МДП. Я еще предлагаю посмотреть на белую прослойку: она выглядит в торте несколько ненатурально, несъедобно, я бы сказала, особенно черный штрих между нею и вареньем.

Несомненно, художник тем самым подчеркнул свою надежду на непроницаемость этой границы, надежду на то, что несъедобная непроницаемая белая прослойка, "белый центр", создаст преграду ему в его падении из варенья в депрессивную пастилу, и позволит избежать неизбежного...

*Когда вижу подобные полотна, мне кажется всегда, что это провокация со стороны художника....
Как - то две девочки из дизайнеров наших на работе смотрели на иллюстрацию каких то пятен и восхищались, я спросила что в этом такого и чем эти пятна отличаются от пятен 5-летнего ребенка, они сказали: чтобы это понять - 5 лет учиться надо.

Levkonoe: Возможно, что и надо. Я не верю в слишком простые версии: провокация (такое сходило бы один раз), отмывание денег, эффект "голого короля" и т.д. Все это слишком просто и давно перестало бы работать еще на Малевиче;

*Так в чем проблема? По дороге с работы покупаем несколько пастельных красок, ватман, кисточки и рисуем такое полотенешко. Вешаем на стеночку и пытаемся ощутить себя миллионерами, только что потратившими 70 лямов зеленых;

* Я понимаю, что миллионы может стоить автограф Леонардо, хотя на нем ничего особенного не нарисовано. Но мы-то знаем, за что его любим. А про этого Ротко я ничего не знала, и сейчас только прочитала. Кстати, последовательность событий не радует: нормальные картины - мистические картины - цветные полосы - черные полосы - самоубийство. Возникают сомнения...;

Chris Chapman

* Мне кажется, что это что-то сломалось в мире и в людях. В начале прошлого века. Стремительная НТР, революции, войны. Что-то такое деструктивное витало в воздухе. И не могло не попасть на картины. Может быть от всего этого хаоса хотелось уйти в предельную пустоту? Спрятаться, закрыться или наоборот- пусть это все к себе в душу а потом перерезать себе вены.

Я не думаю что эти картины "нравятся", они просто могут задеть что-то внутри. Это скорее психология, чем искусство. И хорошо если к добру, если удастся спрятаться, а если потом захочется вены перерезать, наглядевшись на эту пустоту на стене?

Нет, я вовсе не считаю что все кому это нравится - сумасшедшие. Просто у каждого свои проблемы и возможно для кого-то уход в это ничто - решение проблемы.

Ну и ладно. Пусть нравится. Хотя я не думаю что все это к добру. Слишком сильно деструктивное начало. Мир сумасшедший, но законы гармонии в нем никто не отменял. И цветы - это красиво!

Меня злит другое - когда только это называют искусством, а все остальное - пошлостью. И ведь некоторые начинают прислушиваться и стыдиться, что коврики нравятся. То есть начинают уходить от того, что действительно красиво, к этому хаосу и пустоте. Они ведь даже самого слова "красиво" начинают бояться. Словно оно может нарушить их расчерченный на полоски мир. И начинают навязывать этот свой снобизм. Делать из него норму!
Все-же явно что-то сломалось в людях;

*У меня эта тряпка вызывает депру и клаустрофобию.
В ней есть что-то от коридора в советской поликлинике. Желтое - стена, лиловое - пол, посредине - банкетка;


Chris Chapman
* Уважаемая Levkonoe, я сама сейчас учусь по художественной специальности и еще когда была студентом-психологом.
И заметила в быту такую вещь: люди по отношению к искусству бывают двух типов - те, кто не воспринимают абстрактное искусство и очень любят реалистичность ("чтобы туда хотелось") и те, кто млеют от абстракции, а реализм, хоть и уважают за мастерство, не считают пиком Искусства.

Наблюдая это четкое деление и вспоминая смутно занятия о строении мозга, я начала подозревать, что это что-то связано с работой разных полушарий и их соотношением (не совсем левша/правша, а там все более запутано). Или же это особенности строения какой-нибудь области восприятия в мозге. Потому что эти две категории людей отличаются не только отношением к искусству, но и рядом других ценностей.
Это, конечно, не строгая классификация, но что-то такое, по-моему, точно есть.
Написала все это, потому что Ротко очень люблю и уважаю.

Levkonoe: Наверное, у меня ВООБЩЕ нет нужного полушария, потому что даже после всех проработок, которые мне тут устроили знатоки, я вижу в этой картине не больше смысла и эмоций, чем в стене советской поликлиники, выкрашенной масляной краской.

И не могу отделаться от ощущения, что если бы искусствоведы не знали, где Ротко, а где стена, то перлись бы одинаково от обоих;

Chris Chapman
* Ирина, прошу прощения за вторжение на чужую территорию... но этот вопрос давно меня занимает: Вы правда верите, что если человеку напрочь не нравятся «коврики» или он не способен читать Донцову - это непременно из снобизма? Или все-таки допускаете возможность другого варианта?

На полях дискуссии: я живопись воспринимаю что называется животом, по принципу «нравится - не нравится», Дали терпеть не могу (как и ЛНТ:), но люблю Кандинского, Клее и Миро; Ротко видела в музеях и присоединяюсь к свидетельствам о невероятной его энергетике; так называемое актуальное искусство включает в себя вовсе не только «непонятное», но и все что угодно, в том числе ненавидимые мной гиперреализм и поп-арт; можно плохо относиться к вектору развития современной музыки и современной живописи, но сужение их аудитории - это данность; никто Вас не склоняет к тому чтобы ходить на неблизкие Вам выставки и слушать не нравящуюся Вам музыку, но поверьте, то, что вызывало у меня мурашки восторга в галерее Гуггенхайма (и полное недоумение у моей спутницы), или то, что заставляет меня каждый год с нетерпением ждать «Двух дней и двух ночей новой музыки», не имеет ничего общего со снобизмом.

Белла Адцеева

Марк Ротко, чье имя чаще всего ассоциируется с абстрактной живописью цветового поля, проделал в искусстве долгий путь, в котором нашлось место и фигуративной живописи, и технике ташизма, и чистому сюрреализму. Свои самые знаменитые работы - мультиформы и абстракции - художник отказывался объяснять и пресекал всякие попытки интерпретации: суть искусства - само искусство, вещественное проявление мироощущения художника, утверждал Ротко, которому с помощью одного лишь цвета удалось вызвать у зрителей и потрясение, и надежду, но чаще боль, страх и чувство одиночества. Со дня рождения художника сегодня исполняется 110 лет.

Экспрессивные полотна Марка Ротко обладают мистической особенностью - по словам многих зрителей, картины, когда наблюдаешь их с близкого расстояния (а именно на этом настаивал сам художник), вызывают сильные эмоции - обостренное чувство одиночества или страха, вплоть до того, что стоя перед ними, особо чувствительные люди могут расплакаться. Отражение трагической стороны жизни склонны видеть в творчестве Ротко и искусствоведы - будь то ранние работы или прославившие художника мультиформы. "Трагический опыт катарсиса есть единственный источник любого искусства… Мне не интересны взаимоотношения цвета и формы или что-то в этом духе. Мне интересно только выражение основных человеческих эмоций — трагедии, экстаза, отчаяния", — писал Ротко.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Автопортрет"

Сын евреев-эмигрантов, уехавших в США из тогда еще российского Двинска за несколько лет до революции, Маркус Роткович перебрался в Нью-Йорк из Нью-Хейвена, штат Коннектикут, в 1923 году, в разгар "эпохи джаза", когда звуки буги-вуги доносились из каждого манхэттенского бара, а обессиленный войной мир жаждал веселья и развлечений. Именно тогда Ротко, только что бросивший учебу в Йельском университете, попал на курсы к Максу Веберу, у которого научился понимать искусство как способ самовыражения и чье влияние чувствуется во многих ранних работах Ротко. Несколько первых лет в Нью-Йорке он зарабатывал на жизнь преподаванием живописи детям, повторяя своим ученикам мысль о том, что живопись должна даваться легко — быть процессом не тяжелее пения.

Его серия картин, изображающих нью-йоркскую подземку, в частности, самая известная из них "Вход в метро" (1938) — еще совсем не то, чем Ротко прославился в последующие десятилетия и с чем его ассоциируют до сих пор. Это не реализм, но здесь присутствуют отчетливые фигуры людей и архитектура станций, хотя прослеживается и другое — узнаваемая работа с цветом и общее мрачное настроение, присущие поздним полотнам художника. Само пространство действия — подземный мир — у Ротко становится метафорой внутренних переживаний и неосознанной тревоги, чувств, которые во время Великой Депрессии для многих превратились в непроходящие.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Вход в метро", 1938


Беспокойство, которое витало в воздухе на протяжении всех 1930-х, у Ротко неотделимо от урбанистических пейзажей — люди на его картинах, будь то одиноко застывшие фигуры или пара спутников — находятся в своей привычной среде и повседневных заботах, но каждый из них погружен в себя и охвачен тревогой, как, например, в "Уличной сцене" (1937) . Нью-Йорк с его бесчисленными закусочными, барами и кинотеатрами, а также погруженными в свои мысли жителями, в 1930-х и 1940-х стал индикатором всеобщей подавленности не только для Марка Ротко — именно тогда на первый план вышла американская жанровая живопись, образцом которой можно считать знаменитых "Полуночников" Эдварда Хоппера. Но живопись Ротко уже тогда была непохожа на картины других художников, выполненные в натуралистической манере — в том, как изображены края платформы, стены и колонны станций метро, можно разглядеть первые шаги Ротко к его абстрактной живописи, понимание того, что искусство должно выражать жизнь посредством эмоций, а не описания.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Уличная сцена", 1937


Другие картины Ротко того же периода, преимущественно именуемые Untitled (неназванные, безымянные), изображают фигуры людей, с беспокойством, а иногда и ужасом в глазах смотрящих на что-то вне поля зрения зрителя. Одни из самых показательных работ — Портрет обнаженной в углу комнаты (1937-38) , и Картина с двумя фигурами у окна (1938) . Зритель, наблюдающий эти картины, чувствует себя не менее неуютно и беспокойно, чем их герои.

"Мои картины — это непредсказуемое путешествие в неизвестный мир. Скорее всего, зритель предпочел бы в него не отправляться", — говорил художник.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Без названия", 1937-38

В конце 1930-х- начале 1940-х Нью-Йорк покоряет сюрреализм — в Штаты из Европы переезжают некоторые художники-новаторы, в числе которых — Сальвадор Дали. Марк Ротко вместе с Адольфом Готлибом и Барнеттом Ньюманом проводят много времени, обсуждая идеи Дали, Жоана Миро, Макса Эрнста и Пита Мондриана, и неизбежно оказываются под их влиянием. Сюрреалистический период творчества Ротко, впрочем, вновь оказывается непохожим ни на кого другого, а говоря о влиянии, здесь наряду с пионерами европейского авангарда следует упомянуть "Рождение трагедии" Фридриха Ницше и мифологию с ее символикой. В то же время Ротко увлекался трудами Фрейда и Юнга, а в 1940 году даже на время оставил живопись, чтобы полностью погрузиться в теорию коллективного бессознательного и архетипическое толкование сновидений.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Жертвоприношение Ифигении", 1942

Результатом стало новое направление в творчестве, когда Ротко отказался от изображения жизни с помощью современных образов и поставил своей целью с помощью мифологических символов освободить человека от заполняющей его пустоты.

Сюрреалистические картины этого периода — "Жертвоприношение Ифигении", "Антигона", "Иерархические птицы" — не менее мрачные, чем его предыдущие работы: здесь и ладони, сложенные в мольбе, и половина человеческого тела, и фрагменты рук и ног. Картину The Omen of the Eagle (название можно перевести как "знак" или "знамение орла") художник назвал "воплощением трагической идеи".

Искусство Ротко снова изменилось в середине 1940-х, когда на смену мифологемам пришли абстрактные картины, в которых некоторые специалисты видят отсылки к "Рождению Венеры" Сандро Боттичелли, другие — отражение событий в личной жизни художника — именно тогда Ротко встретил свою вторую жену. Его картина "Медленное кружение на краю моря" (1945) по настроению гораздо более светлая, а в абстрактном изображении можно увидеть две человеческие фигуры, подчиненные взаимоотношениям цвета и формы.

Вот как описал свои фигуры сам Ротко: "Идентичность изображения и его объекта должна остаться в прошлом. Эти организмы полны решимости и воли отстаивать свои права".

Слова художника, говорящего о своих картинах как о независимой, неподвластной ему форме жизни, дают понять, что живопись уже тогда была для Ротко больше медитацией, чем действием.

Марк Ротко "Медленный вихрь на берегу моря", 1944-45


Враждебная атмосфера послевоенного мира толкает Марка Ротко на новый творческий поиск, который от техники ташизма (абстрактная живопись пятнами) привел его к квинтэссенции творчества — знаменитой Часовне Ротко.

Ужасы войны и ее бессмысленность стали одной из главных тем творческой рефлексии второй половины 1940-х и 1950-х годов. Близкий друг Ротко Барнетт Ньюманн тогда произнес слова, ставшие манифестом для многих художников — "Больше нет никакой возможности писать так, как раньше и то же самое, что раньше" — и сам оставил живопись на четыре года. В это время Марк Ротко едет в Европу, где во Флоренции посещает библиотеку Медичи, построенную по эскизам Микеланджело, а также ищет вдохновение в работах двух своих любимых художников — Рембрандта и Уильяма Тернера. Ни тот, ни другой не повлияли на очередное перерождение Ротко так, как "Красная студия" Анри Матисса, которую художник увидел в Нью-йоркском Музее современного искусства в 1949 году, когда простоял у картины несколько часов. Полотно французского живописца, известного своим новаторским обращением с цветом, указало Ротко дальнейший путь — именно тогда он стал писать сначала мультиформы (один из известных примеров — No.9, 1948 года ), а после пришел к собственному стилю, сделавшему его одним из самых значимых художников своего поколения.

© Фото: Mark Rothko Марк Ротко "Номер 9", 1948

В начале 1950-х абстрактный экспрессионизм Марка Ротко стал чем-то совершенно новым в американской живописи. Говоря о картинах других художников, часто оказывавших успокаивающее, расслабляющее воздействие, Ротко говорил, что его работы "имеют противоположную цель" и пишутся не для истории или студий, а для людей, чья реакция была единственной ценностью, приносившей художнику удовлетворение.

"Тот факт, что многие люди вдруг теряют себя и могут разразиться рыданиями перед моими картинами, означает, что я могу сообщаться с их основными человеческими эмоциями… Люди, плачущие перед моими полотнами, переживают тот же религиозный трепет, что переживал я, когда рисовал их. А если вас тронули только колористические отношения, то вы упустили самое главное", — заметил Ротко.

И тогда, и сейчас эксперты сходятся в том, что его живопись цветового поля — не о том, какие эмоции может вызвать цвет, а о том, как Ротко заставляет цвет так действовать на зрителя.

Незадолго до сдачи заказа Ротко вместе с женой пришел в "Четыре сезона", где после ознакомления с меню заявил, что "люди, готовые платить за еду такие деньги, никогда не будут смотреть на мои картины". Контракт был расторгнут, а фрески Ротко попросил вернуть.

Ротко писал свои абстрактные полотна до конца жизни, в последние годы сконцентрировавшись на насыщенном черном цвете. Самыми знаменитыми картинами этого периода и, по мнению критиков, венцом всего творчества художника стали 14 полотен, написанные по заказу филантропов Джона и Доминик Де Менил для Часовни, расположенной в Хьюстоне. Перед входом в Часовню расположена скульптура Барнетта Ньюмана, посвященная Мартину Лютеру Кингу. Сегодня Часовня Ротко, открытая для людей всех конфессий, стала не просто наследием художника, но и местом, ассоциирующимся с идеей всеобщего равенства.

Успех лишь усугубил чувство изоляции, которое испытывал художник. В свете его философии, обличавшей повсеместную коммерциализацию искусства, неоднозначно выглядят и сегодняшние ценовые рекорды ("Оранжевое, красное, желтое" в 2012 году ушла с торгов за $86,9 млн), которые картины художника вновь и вновь устанавливают на аукционах — это победа Ротко или его поражение? Как бы то ни было, главный смысл и цель, которые он закладывал в свои полотна — апелляция к основным человеческим эмоциям — содержатся в них и сегодня, в чем можно убедиться, например, в лондонской галерее Tate. Туда его фрески, созданные для небоскреба Seagram, привезли 25 февраля 1970 года. По жуткому совпадению, в этот же день ассистент Ротко обнаружил художника мертвым на кухне его квартиры, в луже собственной крови.

– Сейчас я объясню на примере из моей монографии. Вот смотри. Конец прошлого века. Туннельный соцреализм, как мы сегодня классифицируем. Советский Союз при последнем издыхании. Молодой и модный питерский художник в компании друзей, обкурившись травы, подходит к помойке, вынимает из нее какую-то блестящую железяку – то ли велосипедный руль, то ли коленчатый вал – поднимает ее над головой и заявляет: «Чуваки, на спор: завтра я продам вот эту хероебину фирмé за десять тысяч долларов». Тогда ходили доллары. И продает. Вопрос заключается вот в чем: кто и когда дал санкцию считать эту хероебину объектом искусства, стоящим десять тысяч?
– Художник? – предположил я. – Нет. Вряд ли. Тогда все художниками работали бы. Наверно… тот, кто купил?
– Вот именно! – подняла Маруха палец. – Какой ты молодец – зришь в корень. Тот, кто купил. Потому что без него мы увидим вокруг этого художника только толпу голодных кураторов вроде меня. Одни будут орать, что это не искусство, а просто железка с помойки. Другие – что это искусство именно по той причине, что это просто железка с помойки. Еще будут вопить, что художник извращенец и ему платят другие богатые извращенцы. Непременно скажут, что ЦРУ во время так называемой перестройки инвестировало в нонконформистские антисоветские тренды, чтобы поднять их социальный ранг среди молодежи – а конечной целью был развал СССР, поэтому разным придуркам платили по десять штук за железку с помойки… В общем, скажут много чего, будь уверен. В каждом из этих утверждений, возможно, будет доля правды. Но до акта продажи все это было просто трепом. А после него – стало рефлексией по поводу совершившегося факта культуры. Грязный секрет современного искусства в том, что окончательное право на жизнь ему дает – или не дает – das Kapital. И только он один. Но перед этим художнику должны дать формальную санкцию те, кто выступает посредником между искусством и капиталом. Люди вроде меня. Арт-элита, решающая, считать железку с помойки искусством или нет.
– Но так было всегда, – сказал я. – В смысле с искусством и капиталом. Рембрандт там. Тициан какой-нибудь. Их картины покупали. Поэтому они могли рисовать еще и еще.
– Так, но не совсем, – ответила Мара. – Когда дикарь рисовал бизона на стене пещеры, зверя узнавали охотники и делились с художником мясом. Когда Рембрандт или Тициан показывали свою картину возможным покупателям, вокруг не было кураторов. Каждый монарх или богатый купец сам был искусствоведом. Ценность объекта определялась непосредственным впечатлением, которое он производил на клиента, готового платить. Покупатель видел удивительно похожего на себя человека на портрете. Или женщину в таких же розовых целлюлитных складках, как у его жены. Это было чудо, оно удивляло и не нуждалось в комментариях, и молва расходилась именно об этом чуде. Искусство мгновенно и без усилий репрезентировало не только свой объект, но и себя в качестве медиума. Прямо в живом акте чужого восприятия. Ему не нужна была искусствоведческая путевка в жизнь. Понимаешь?
Я неуверенно кивнул.
– Современное искусство, если говорить широко, начинается там, где кончается естественность и наглядность – и появляется необходимость в нас и нашей санкции. Последние полторы сотни лет искусство главным образом занимается репрезентацией того, что не является непосредственно ощутимым. Поэтому искусство нуждается в репрезентации само. Понял?
– Смутно. Лучше я гляну в сеть, и…
– Не надо, ты там всякого говна наберешься. Слушай меня, я все объясню просто и по делу. Если к художнику, работающему в новой парадигме, приходит покупатель, он видит на холсте не свою рожу, знакомую по зеркалу, или целлюлитные складки, знакомые по жене. Он видит там…
Мара на секунду задумалась.
– Ну, навскидку – большой оранжевый кирпич, под ним красный кирпич, а ниже желтый кирпич. Только называться это будет не «светофор в тумане», как сказала бы какая-нибудь простая душа, а «Orange, red, yellow». И когда покупателю скажут, что этот светофор в тумане стоит восемьдесят миллионов, жизненно необходимо, чтобы несколько серьезных, известных и уважаемых людей, стоящих вокруг картины, кивнули головами, потому что на свои чувства и мысли покупатель в новой культурной ситуации рассчитывать не может. Арт-истеблишмент дает санкцию – и это очень серьезно, поскольку она означает, что продаваемую работу, если надо, примут назад примерно за те же деньги.
– Точно примут? – спросил я.
Мара кивнула.
– С картиной, про которую я говорю, это происходило уже много раз. Ей больше ста лет.
– Как возникает эта санкция?
Мара засмеялась.
– Это вопрос уже не на восемьдесят, а на сто миллионов. Люди тратят жизнь, чтобы эту санкцию получить – и сами до конца не понимают. Санкция возникает в результате броуновского движения вовлеченных в современное искусство умов и воль вокруг инвестиционного капитала, которому, естественно, принадлежит последнее слово. Но если тебе нужен короткий и простой ответ, можно сказать так. Сегодняшнее искусство – это заговор. Этот заговор и является источником санкции.
– Не вполне юридический термин, – ответил я. – Может, лучше сказать «предварительный сговор»?
– Сказать можно как угодно, Порфирий. Но у искусствоведческих терминов должна быть такая же санкция капитала, как у холста с тремя разноцветными кирпичами. Только тогда они начинают что-то значить – и заслуживают, чтобы мы копались в их многочисленных возможных смыслах. Про «заговор искусства» сказал Сартр – и это, кстати, одно из немногих ясных высказываний в его жизни. Сартра дорого купили. Поэтому, когда я повторяю эти слова за ним, я прячусь за выписанной на него санкцией и выгляжу серьезно. А когда Порфирий Петрович говорит про «предварительный сговор», это отдает мусарней, sorry for my French. И повторять такое за ним никто не будет.
– Ты только что повторила, – сказал я.
– Да. В учебных целях. Но в монографию я этого не вставлю, а дедушку Сартра – вполне. Потому что единственный способ заручиться санкцией на мою монографию – это склеить ее из санкций, уже выданных ранее под другие проекты. Вот так заговор искусства поддерживает сам себя. И все остальные заговоры тоже. Искусство давно перестало быть магией. Сегодня это, как ты вполне верно заметил, предварительный сговор.
– Кого и с кем? – спросил я.
– А вот это понятно не всегда. И участникам сговора часто приходится импровизировать. Можно сказать, что из этой неясности и рождается новизна и свежесть.
– Ага, – сказал я и подкрутил ус. – А почему кто-то один, кто разбирается в современном искусстве, но не участвует в заговоре, не выступит с разоблачением?
Мара засмеялась.
– Ты не понял самого главного, Порфирий.
– Чего?
– «Разбираться» в современном искусстве, не участвуя в его заговоре, нельзя – потому что очки заговорщика надо надеть уже для того, чтобы это искусство обнаружить. Без очков глаза увидят хаос, а сердце ощутит тоску и обман. Но если участвовать в заговоре, обман станет игрой. Ведь артист на сцене не лжет, когда говорит, что он Чичиков. Он играет – и стул, на который он опирается, становится тройкой. Во всяком случае, для критика, который в доле… Понимаешь?
– Примерно, – ответил я. – Не скажу, что глубоко, но разговор поддержать смогу.
– Теперь, Порфирий, у тебя должен возникнуть другой вопрос.
– Какой?
– Зачем я тебе все это объясняю?
– Да, – повторил я, – действительно. Зачем?
– Затем, – сказала Мара, – чтобы тебя не удивило то, что ты увидишь, когда мы начнем работать. Ты будешь иметь дело с весьма дорогими объектами. И тебе может показаться странным, что электронная копия или видеоинсталляция, которую может сделать из открытого культурного материала кто угодно, считается уникальным предметом искусства и продается за бешеные деньги. Но это, поверь, та же ситуация, что и с картиной «Orange, red, yellow». Если, глядя на нее, ты видишь перед собой светофор в тумане, ты профан – как бы убедительно твои рассуждения ни звучали для других профанов. Запомни главное: объекты искусства, с которыми ты будешь иметь дело, не нуждаются в твоей санкции. А санкция арт-сообщества у них уже есть.
– В какой именно форме была выдана эта санкция?
– Порфирий, – вздохнула Мара, – какой же ты невнимательный. В той форме, что их купили.